Мне остается лишь гадать, можно на кофейной гуще, но я выбираю пиво «Кишинэу», жуткую кислятину, бутылку которого я покупаю в баре за углом, метрах в ста от забора лицея, через который я пару минут назад так позорно и так блестяще сбегаю от Иры.
Морщась, я пью пиво прямо из бутылки, разглядывая двух помятых тощих мужиков за соседним столиком. Пью и краснею, вспоминая безобразную сцену, свидетелем которой я стал сегодня в учительской, каких–то пару часов назад.
На моих глазах — демонстративно, как я теперь понимаю, — директриса отчитала Даманскую, которая в завершении гневной отповеди Долту не удержалась от слез. Не уверен, что мне самому удалось бы сохранить хладнокровие, узнай я о намерении директрисы уволить меня. Из ее же уст, да еще после того, как на прошлой неделе у Даманской отобрали, передав мне, ее любимый десятый «А».
То, как оказалось, была еще белая полоса в жизни Виктории.
Через три дня ее возьмут с поличным на взятке.
— Думаешь, тебе все можно? — кричу я. — Всех купила, да?
Ира спокойно выслушивает мою истерику, упираясь локтями в крышу Мазды. Ее бегающие глаза и кривая усмешка не дадут соврать: она чертовски взволнованна. Не столько самим фактом моего крика, сколько тем, что все происходит напротив центрального парка, в самом что ни на есть оживленном месте Кишинева. Я же и вовсе стою на тротуаре, изливая на Иру свой гнев поверх ее машины, и проходящие за моей спиной люди — а их поток только увеличивается, — не ленятся замедлить шаг, бросая беспокойные, завидующие, злорадные и презрительные взгляды на нас троих: меня, автомобиль и Иру.
— Для тебя люди — пыль! — ору я и ударяю кулаком по крыше Мазды. — Стерва!
На Иру это действует как сигнал, как последняя капля. Она словно проваливается под землю от стыда, — так мне, наверное, хотелось бы думать. На самом деле она ныряет в машину, которая уносится из под моего носа столь стремительно, что я едва успеваю отпрянуть, спасая этот самый нос от повреждения отполированным козырьком над боковыми стеклами.
Толпа на тротуаре забывает о скандалисте почти мгновенно, стоит мне лишь затесаться в ее беспорядочные ряды и пройти до ближайшего перекрестка. Теперь я — один из них, такой же обычный и скучный пешеход, в котором совершенно невозможно узнать истеричного громилу, который, казалось, готов был разнести Мазду на абсолютно непригодные в использовании запчасти.
Что и говорить, прекрасный подарок преподносит мне Ира. Прямо к моему дню рождения, который, будь такая возможность, я бы с удовольствием перенес с завтрашнего дня месяца на три спустя — вряд от происшедшего я очухаюсь раньше.
Точнее, от происшествия. Да что там, от чрезвычайного происшествия, катастрофы, катаклизма вселенского масштаба, пусть и в пределах отдельно взятого лицея.
Даманскую арестовывают на моих глазах. Вернее, Вику проводят мимо меня уже в наручниках, поддерживая под руки растрепанную, обмякшую и будто постаревшую. Мне показалось, что она даже не плакала — ее лицо и так выражало все отсутствующим, словно под гипнозом, выражением, и я могу поспорить, что вокруг себя она в эти минуты не замечала решительно ничего. Ни ряды жмущихся к стенам лицеистов, ни бледную, даже на фоне желтой полосы на молдавском флаге в вестибюле директрисы, ни меня, все сильнее прижимающего голову к плечам по мере ее приближения. Даже непривычного холода наручников на своих запястьях она, уверен, тоже не ощущала.
По обрывкам сведений, которые я весь оставшийся день подбирал фрагментами, как археолог — черепки античной амфоры, мне удалось почти в точности — гораздо большей, чем об этом трубят исследователи древности, — восстановить картину происшедшего.
К Даманской заявились прямо на урок, когда она рассказывала одиннадцатому «Б» о якобинском терроре. Трое мужчин в штатском, надевших, после предъявления документов, наручники на учительницу, словно сыграли роль учебного пособия, подтверждая своими действиями только что сформулированной Даманской тезис о несправедливости, беспощадности и вечности террора как исторического явления.
Четвертый человек замыкал процессию с закованной в наручники Викторией во главе. На плече у него болталась казавшаяся детской на фоне его почти квадратной фигуры Викина сумка, белая с синими звездами разной величины, в которой, если верить громкому шепоту учительницы литературы в ухо слегка глуховатой химичке, были обнаружены полторы тысячи меченных долларов. Кто и зачем подложил доллары в сумку Доманской, мне и химичке, как впрочем, и не имевшей на этот счет ни малейшего понятия учительнице литературы, оставалось лишь строить догадки.
Разумеется, я лишь делал вид, что не догадываюсь. После скандала с Ирой — если так можно назвать мою брань через дорогу от центрального парка, — я больше не строил гипотезы и даже не делал вид. Я знал, что Даманскую подставила она. Вернее, по ее воле и, понимаю я, не без ведома директрисы.
И уж конечно, для моего блага. И дернул же меня черт не удержаться и пожаловаться как–то Ире на чересчур рьяное сокращение директрисой моих полномочий! Я чувствую себя паскудно, совсем как ребенок, по наводке которого мамаша разгоняет со двора свору его хулиганистых сверстников, навешивающих пацану оплеухи каждый раз, когда он пытается влезть в их взрослые игры.
В моем распоряжении, как у ребенка, тоскующего в одиночестве в пустом дворе, остается целый лицей и пустота вокруг.
Какой уж тут праздник! Через сутки, в день моего тридцатилетия, меня медленно, как световые имитации торпед в старом игровом автомате «Морской бой», бомбардируют тяжелые взгляды, и хоть бы один из них промазал мимо цели. Мне кажется, что все всё знают, более того, уверены, что виновник беды, случившейся с Даманской, известен, и этот виновник — я.
Улыбкой меня встречает лишь Нелли Степановна, и та лишь однажды — утром в учительской, когда она преподносит мне букет темно–красных роз, вид которых навевает на меня и вовсе траурные мысли. После такого поздравления я отбрасываю последние сомнения и решаю, что праздничного стола сегодня не будет. Пожалуй, это мое самое мудрое решение за последние несколько дней: веселое празднование на второй день после ареста Даманской уместно так же, как отвязная молодежная вечеринка в доме с покойником.
Кое–как проведя уроки — их, на мое счастье, в этот день у меня лишь три, — я еду домой, скользя по пассажирам троллейбуса невидящим взглядом и вспоминая, что свой тридцатилетний юбилей представлял себе совершенно по–другому.
Путь от остановки до двери квартиры я проделываю, не спуская глаз с асфальта, с песочной дорожки, соединяющей наш двор с соседним, с серых, с прошлой весны забывших о том, что такое побелка, бардюров — одним словом, со всего, что попадается мне под ноги.
Ручаюсь, я удивился бы гораздо раньше, может, даже забил бы тревогу, заметив свет в собственных окнах.
Но удивляюсь, а если честно, не на шутку пугаюсь я, лишь открыв дверь своим ключом.
После чего чуть не падаю в коридор от вопля «хэппи бездэй!».
Вопля, раздающегося прямо из моей квартиры.
— Вот такая телка!
Отец вскидывает большой палец вверх, и я, честное слово, не нахожусь с ответом. Хотя внутренне признаю его правоту.
Ира и в самом деле сногсшибательна, особенно сейчас, когда я вижу ее в собственной квартире, сидящей в старом кресле с почерневшими от старости и тысяч касаний рук подлокотниками.
Впрочем, отец поражает не меньше: мало того, что, вернувшись в, как ни крути, собственный дом спустя целую вечность, он смотрится непривычно, почти как Ира, на фоне ветхой обстановки квартиры, так еще и этот его жаргон. Который он позволяет себе впервые в моем присутствии, так же, впрочем, как и свое нынешнее состояние.
Дело в том, что отец совершенно пьян, и на кухню, куда он потащил было меня для сугубо мужского разговора, я его сам практически втаскиваю, набросив его руку, словно ость, он выглядит _______________________________________________________________________коромысло, на свои плечи.
— Береги ее, — пытаясь погрозить мне пальцем, еле ворочает языком отец. Мозгами он, кажется, и вовсе перестал шевелить.
— Неудобно все–таки, надо вернуться, — говорю я, усаживая отца на табурет. Не теряя и секунды, он засыпает, хорошо хоть на подвернувшемся под голову кухонном столе.
В комнату я возвращаюсь один, убедившись, что отец, если не предпримет во сне активных телодвижений, свалиться не должен. Возвращаюсь к гостьям, причем сразу двум. Одной — нежданной, а другой — и вовсе незнакомой. У входа замечаю чемодан, исчезнувший вскоре после начала папиного романа. Тогда искать я его не стал и в полицию не заявлял — мне и без свидетелей из органов правопорядка было не по себе от отцовской измены. Теперь чемодан вернулся — вместе с хозяином и, судя по вздувшимся, как крышка у обогащенной ботулизмом консервы, бокам, — с набором личных вещей папы, без которых наш гардероб смотрелся наполовину осиротевшим.